Неточные совпадения
Моя любовь никому не принесла
счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их
чувства, их нежность, их радости и страданья — и никогда не мог насытиться.
Ведь предлагая моему предмету бежать со мною в Америку или Швейцарию, я, может, самые почтительнейшие
чувства при сем питал, да еще думал обоюдное
счастие устроить!..
И когда затихла она, безнадежное, безнадежное
чувство отразилось в лице ее; ноющею грустью заговорила всякая черта его, и все, от печально поникшего лба и опустившихся очей до слез, застывших и засохнувших по тихо пламеневшим щекам ее, — все, казалось, говорило: «Нет
счастья на лице сем!»
— А радость разве не
чувство, и притом еще без эгоизма? Ты радуешься только ее
счастью.
Все бы это прекрасно: он не мечтатель; он не хотел бы порывистой страсти, как не хотел ее и Обломов, только по другим причинам. Но ему хотелось бы, однако, чтоб
чувство потекло по ровной колее, вскипев сначала горячо у источника, чтобы черпнуть и упиться в нем и потом всю жизнь знать, откуда бьет этот ключ
счастья…
«Нашел свое, — думал он, глядя влюбленными глазами на деревья, на небо, на озеро, даже на поднимавшийся с воды туман. — Дождался! Столько лет жажды
чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал — все награждено: вот оно, последнее
счастье человека!»
Я не мог надеяться на взаимность, да и не думал о ней: душа моя и без того была преисполнена
счастием. Я не понимал, что за
чувство любви, наполнявшее мою душу отрадой, можно было бы требовать еще большего
счастия и желать чего-нибудь, кроме того, чтобы
чувство это никогда не прекращалось. Мне и так было хорошо. Сердце билось, как голубь, кровь беспрестанно приливала к нему, и хотелось плакать.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному
чувству, он испытал больше
счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
Она знала это
чувство и знала его признаки и видела их на Анне — видела дрожащий, вспыхивающий блеск в глазах и улыбку
счастья и возбуждения, невольно изгибающую губы, и отчетливую грацию, верность и легкость движений.
— Пойдемте к мама! — сказала она, взяв его зa руку. Он долго не мог ничего сказать, не столько потому, чтоб он боялся словом испортить высоту своего
чувства, сколько потому, что каждый раз, как он хотел сказать что-нибудь, вместо слов, он чувствовал, что у него вырвутся слезы
счастья. Он взял ее руку и поцеловал.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это
чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода?
Счастие только в том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, — вот это
счастье!»
— Нет, я бы чувствовал хотя немного, что, кроме своего
чувства (он не хотел сказать при нем — любви)… и
счастия, всё-таки жаль потерять свободу… Напротив, я этой-то потере свободы и рад.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое
чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь, как
счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить…
Милон. Душа благородная!.. Нет… не могу скрывать более моего сердечного
чувства… Нет. Добродетель твоя извлекает силою своею все таинство души моей. Если мое сердце добродетельно, если стоит оно быть счастливо, от тебя зависит сделать его
счастье. Я полагаю его в том, чтоб иметь женою любезную племянницу вашу. Взаимная наша склонность…
— О, как вы говорите, какие смелые и высшие слова, — вскричала мамаша. — Вы скажете и как будто пронзите. А между тем
счастие,
счастие — где оно? Кто может сказать про себя, что он счастлив? О, если уж вы были так добры, что допустили нас сегодня еще раз вас видеть, то выслушайте всё, что я вам прошлый раз не договорила, не посмела сказать, всё, чем я так страдаю, и так давно, давно! Я страдаю, простите меня, я страдаю… — И она в каком-то горячем порывистом
чувстве сложила пред ним руки.
Она в первую минуту вспомнила смутно о том новом чудном мире
чувств и мыслей, который открыт был ей прелестным юношей, любившим ее и любимым ею, и потом об его непонятной жестокости и целом ряде унижений, страданий, которые последовали за этим волшебным
счастьем и вытекали из него.
Затихшее было жестокое
чувство оскорбленной гордости поднялось в нем с новой силой, как только она упомянула о больнице. «Он, человек света, за которого за
счастье сочла бы выдти всякая девушка высшего круга, предложил себя мужем этой женщине, и она не могла подождать и завела шашни с фельдшером», думал он, с ненавистью глядя на нее.
Он почувствовал себя почти преступником, что, шатаясь по свету, в холостой, бесприютной жизни своей, искал привязанностей, волоча сердце и соря
чувствами, гоняясь за запретными плодами, тогда как здесь сама природа уготовила ему теплый угол, симпатии и
счастье.
Он засмеялся и ушел от нее — думать о Вере, с которой он все еще не нашел случая объясниться «о новом
чувстве» и о том, сколько оно
счастья и радости приносит ему.
От этого у Тушина, тихо, пока украдкой от него самого, теплился, сквозь горе, сквозь этот хаос
чувств, тоски, оскорблений — слабый луч надежды, не на прежнее, конечно, полное, громадное
счастье взаимности, но на
счастье не совсем терять Веру из виду, удержать за собой навсегда ее дружбу и вдалеке когда-нибудь, со временем, усилить ее покойную, прочную симпатию к себе и… и…
Мне очень хотелось убить медведя. «Другие бьют медведей один на один, — думал я, — почему бы мне не сделать то же?» Охотничий задор разжег во мне
чувство тщеславия, и я решил попытать
счастья.
Когда он кончил, то Марья Алексевна видела, что с таким разбойником нечего говорить, и потому прямо стала говорить о
чувствах, что она была огорчена, собственно, тем, что Верочка вышла замуж, не испросивши согласия родительского, потому что это для материнского сердца очень больно; ну, а когда дело пошло о материнских
чувствах и огорчениях, то, натурально, разговор стал представлять для обеих сторон более только тот интерес, что, дескать, нельзя же не говорить и об этом, так приличие требует; удовлетворили приличию, поговорили, — Марья Алексевна, что она, как любящая мать, была огорчена, — Лопухов, что она, как любящая мать, может и не огорчаться; когда же исполнили меру приличия надлежащею длиною рассуждений о
чувствах, перешли к другому пункту, требуемому приличием, что мы всегда желали своей дочери
счастья, — с одной стороны, а с другой стороны отвечалось, что это, конечно, вещь несомненная; когда разговор был доведен до приличной длины и по этому пункту, стали прощаться, тоже с объяснениями такой длины, какая требуется благородным приличием, и результатом всего оказалось, что Лопухов, понимая расстройство материнского сердца, не просит Марью Алексевну теперь же дать дочери позволения видеться с нею, потому что теперь это, быть может, было бы еще тяжело для материнского сердца, а что вот Марья Алексевна будет слышать, что Верочка живет счастливо, в чем, конечно, всегда и состояло единственное желание Марьи Алексевны, и тогда материнское сердце ее совершенно успокоится, стало быть, тогда она будет в состоянии видеться с дочерью, не огорчаясь.
Выражение
счастия в ее глазах доходило до страдания. Должно быть,
чувство радости, доведенное до высшей степени, смешивается с выражением боли, потому что и она мне сказала: «Какой у тебя измученный вид».
Но в этом одиночестве грудь наша не была замкнута
счастием, а, напротив, была больше, чем когда-либо, раскрыта всем интересам; мы много жили тогда и во все стороны, думали и читали, отдавались всему и снова сосредоточивались на нашей любви; мы сверяли наши думы и мечты и с удивлением видели, как бесконечно шло наше сочувствие, как во всех тончайших, пропадающих изгибах и разветвлениях
чувств и мыслей, вкусов и антипатий все было родное, созвучное.
И хорошо, что человек или не подозревает, или умеет не видать, забыть. Полного
счастия нет с тревогой; полное
счастие покойно, как море во время летней тишины. Тревога дает свое болезненное, лихорадочное упоение, которое нравится, как ожидание карты, но это далеко от
чувства гармонического, бесконечного мира. А потому сон или нет, но я ужасно высоко ценю это доверие к жизни, пока жизнь не возразила на него, не разбудила… мрут же китайцы из-за грубого упоения опиумом…»
Тут, по
счастью, я вспомнил, что в Париже, в нашем посольстве, объявляя Сазонову приказ государя возвратиться в Россию, секретарь встал, и Сазонов, ничего не подозревая, тоже встал, а секретарь это делал из глубокого
чувства долга, требующего, чтоб верноподданный держал спину на ногах и несколько согбенную голову, внимая монаршую волю. А потому, по мере того как консул вставал, я глубже и покойнее усаживался в креслах и, желая, чтоб он это заметил, сказал ему, кивая головой...
Потом я оставил комнату, я не мог больше вынести, взошел к себе и бросился на диван, совершенно обессиленный, и с полчаса пролежал без определенной мысли, без определенного
чувства, в какой-то боли
счастья.
Такого рода глубокий след оставила в моей душе мысль о пожертвовании своего
чувства в пользу
счастья Маши, которое она могла найти только в супружестве с Васильем.
Всегда, сколько ни помнила себя Лиза, жила она по добру и по правде, никогда ее сердце не бывало причастно ни вражде, ни злой ненависти, и вдруг в ту самую минуту, что обещала ей столько
счастья и радостей, лукавый дух сомненья тлетворным дыханьем возмутил ее мысли, распалил душу злобой, поработил ее и
чувства, и волю, и разум.
— Нет, брат, ошибся! — сказал Лихонин и прищелкнул языком. — И не то, что я по убеждению или из принципа… Нет! Я, как анархист, исповедываю, что чем хуже, тем лучше… Но, к
счастию, я игрок и весь свой темперамент трачу на игру, поэтому во мне простая брезгливость говорит гораздо сильнее, чем это самое неземное
чувство. Но удивительно, как совпали наши мысли. Я только что хотел тебя спросить о том же.
А через час выбежал оттуда, охваченный новым
чувством облегчения, свободы,
счастья! Как случилось, что я выдержал и притом выдержал «отлично» по предмету, о котором, в сущности, не имел понятия, — теперь уже не помню. Знаю только, что, выдержав, как сумасшедший, забежал домой, к матери, радостно обнял ее и, швырнув ненужные книги, побежал за город.
— Милый мой, — сказал он мне вдруг, несколько изменяя тон, даже с
чувством и с какою-то особенною настойчивостью, — милый мой, я вовсе не хочу прельстить тебя какою-нибудь буржуазною добродетелью взамен твоих идеалов, не твержу тебе, что «
счастье лучше богатырства»; напротив, богатырство выше всякого
счастья, и одна уж способность к нему составляет
счастье.
Наконец все мало-помалу утихло, и прежде всего я увидел, что в комнате ярко светло от утренней зари, а потом понял, что маменька жива, будет здорова, — и
чувство невыразимого
счастия наполнило мою душу!
Карандышев. Не обижайте! А меня обижать можно? Да успокойтесь, никакой ссоры не будет: все будет очень мирно. Я предложу за вас тост и поблагодарю вас публично за
счастие, которое вы делаете мне своим выбором, за то, что вы отнеслись ко мне не так, как другие, что вы оценили меня и поверили в искренность моих
чувств. Вот и все, вот и вся моя месть!
Тарантас поехал, стуча по мостовинам; господа пошли сбоку его по левую сторону, а Юстин Помада с неопределенным
чувством одиночества, неумолчно вопиющим в человеке при виде людского
счастия, безотчетно перешел на другую сторону моста и, крутя у себя перед носом сорванный стебелек подорожника, брел одиноко, смотря на мерную выступку усталой пристяжной.
«Не знать предела
чувству, посвятить себя одному существу, — продолжал Александр читать, — и жить, мыслить только для его
счастия, находить величие в унижении, наслаждение в грусти и грусть в наслаждении, предаваться всевозможным противоположностям, кроме любви и ненависти. Любить — значит жить в идеальном мире…»
— Да, дядюшка, что ни говорите, а
счастье соткано из иллюзий, надежд, доверчивости к людям, уверенности в самом себе, потом из любви, дружбы… А вы твердили мне, что любовь — вздор, пустое
чувство, что легко, и даже лучше, прожить без него, что любить страстно — не великое достоинство, что этим не перещеголяешь животное…
Александр молчал. Последние доказательства совсем сбили его с ног. Возражать было нечего, но он находился под влиянием господствовавшего в нем
чувства. Он вспомнил об утраченном
счастье, о том, что теперь другой… И слезы градом потекли по щекам его.
Чувство злобного недоброжелательства, желчное настроение при виде чужого
счастья напали на него.
— Благодарю вас! — с
чувством отвечал Владимир, целуя ее руку. — Я сумею составить
счастье вашей дочери, мое же
счастье теперь в ваших и ее руках.
— Что мне за дело до моей матери, я не ребенок и совершенно самостоятелен, да и она не решится стать на дороге к моему
счастью. Она слишком любит меня и хорошо знает, насколько серьезно мое
чувство к вам. В случае же чего мы спокойно обойдемся и без ее согласия.
Новые встречи, новые люди успели на время заглушить в ней зародившееся к нему
чувство, но он уверен, что оно еще тлеет под пеплом и будет время, когда оно разгорится, если не в пожар (он этого не хотел, он даже боялся этого), то в скромный приветливый костерок семейного
счастья.
Он с ужасом должен был сознавать, что любит ее, что
чувство дружбы, что искренность ее отношений к нему начинают не удовлетворять его, что
чувство зависти к
счастью его друга, — за которое он тотчас же жестоко осудил себя, — змеей против воли вползало в его душу.
«Она боялась помешать мне и себе работать, сделаться полезными человечеству. Она испугалась мысли, чтобы время восторгов взаимной любви не стало для нас второй Капуей. Она принесла, быть может, свое личное
чувство, возможность своего личного
счастья на алтарь общего дела».
Он заставил себя полюбить ее иною, высшею, нежели обыкновенная, любовью; выбросил из нее всякое присущее ей плотское
чувство и в ее
счастье стал находить свое, переживал за нее и вместе с нею сладость любви ее к его другу Шатову, за нее переносил муки ревности, о которых она, наивная и чистая, пока не имела ни малейшего понятия.
— Дуня была на верху
счастия; она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без малейшей примеси какого бы то ни было неприязненного
чувства; она даже не обижалась тем, что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она видела ее в барских покоях — и только говорила: «Да отчего это моя Любонька уродилась такая хорошая, — кажись, ей и нельзя надеть другого платьица; красавица будет!» Дуня обходила все монастыри и везде служила заздравные молебны о доброй барыне.
Мы все, здесь стоящие, имели
счастие знать его и быть свидетелями или слышать о его непоколебимой верности святому ордену, видели и испытали на себе, с какой отеческою заботливостью старался он утверждать других на сем пути, видели верность его в строгом отвержении всего излишнего, льстящего
чувствам, видели покорность его неисповедимым судьбам божиим, преданность его в ношении самых чувствительных для сердца нашего крестов, которые он испытал в потере близких ему и нежно любимых людей; мы слышали о терпении его в болезнях и страданиях последних двух лет.
— Я, Егор Егорыч, — начала gnadige Frau с торжественностью, — никогда не считала
счастием равенство лет, а всегда его находила в согласии
чувств и мнений с мужем, и с обоими мужьями у меня они были согласны, точно так же, как и взгляды Сусанны Николаевны согласны с вашими.
Ответ на это более ясный читатель найдет впоследствии, а теперь достаточно сказать, что Сусанна Николаевна продолжала любить мужа, но то была любовь пассивная, основанная на уважении к уму и благородству Егора Егорыча, любовь, поддерживаемая доселе полным согласием во всевозможных взглядах;
чувство же к Углакову выражало порыв молодого сердца, стремление к жизненной поэзии, искание таинственного
счастия, словом,
чувство чисто активное и более реальное.
От этих ласк какое-то, неведомое ему прежде, новое
чувство взволновало его грудь. Это были минуты первого и последнего его
счастья на земле.